О существовании этой страшной книги я не знал до 18 ноября 2021 г., пока не услышал названия в интервью, которая прекрасная Катя давала литовскому СМИ:
И здесь я не могу не думать о книге Франтишка Олехновича “У капцюрох ГПУ”. Я не готова перечитывать эту книгу часто, но [она] очень жива в моей памяти. О том, как человек купился на призывы Советской власти в 1920-е годы, на то, что будет либерализация и белорусизация. И о том, что этот человек думал, что он сможет быть полезным внутри своей страны. Он приехал в Беларусь и попал под каток репрессий, провёл время на Соловках, прежде чем был выкуплен как политический заключённый и вернулся в Вильнюс.
(см. источник на мин. 10:45–11:30).
Едва заслышал эти слова, три мысли ударили меня током: (1) У нас есть белорусский автор, который пережил встречу с ГПУ и вернулся живым из лагерей? (2) У нас есть своя Евгения Гинзбург? (3) Он написал это в 1934 году — на 25 лет раньше солженицынского “Одного дня Ивана Денисовича”?». Я испытывал одновременно трепет от неожиданной находки и стыд от своего незнания. Проштудировал «У капцюрох ГПУ» менее чем за сутки между 8 и 9 января 2022 г. Я заглатывал страницу за страницей с такой жаждой, словно пересёк Сахару без капли воды во рту. И вот так она стала моей первой прочитанной книгой нового 2022 года.
ФАКТЫ О КНИГЕ
Белорусский драматург Франтишек Олехнович в конце 1926 г., будучи вице-президентом про-польской Беларускай часовай рады, приехал из Вильнюса (территория Западной Беларуси) в Минск строить социализм. Что немаловажно, вернулся через город Столбцы: «Ужо Стоўпцы. Апошняя станцыя з польскага боку. Павярхоўная рэвiзiя рэчаў». Мои любимые Столбцы в то время были пограничной железнодорожной станцией на территории Польши и СССР. Следующая станция по направлению к Минску — Кóлосово — уже принадлежала Советам. Олехнович приехал в ноябре, 26 декабря ему в Витебске дали советское гражданство, а 1 января в Новый год он стал врагом государства. Он ехал поездом в Минск по срочному вызову ГПУ — государственного политического управления — предшественника НКВД и КГБ. Прямо в вагоне человек в штатском, «адзiн з незнаёмых джэнтэльмэнаў», проявил учтивость и помог ему найти свободное место: «“Сядайце, — казаў далей незнаёмы ўпаўголасу, каб ня чулi iншыя пасажыры. — Вы арыштаваны. Зразумела? Вось ордэр!” I чэкiсты паказаў нейкую паперку».
Обвиняли Олехновича в контрреволюционной деятельности по статье 58 пункту 5 советского уголовного кодекса: «Участие в организации или содействие организации, действующей в направлении помощи международной буржуазии». В сущности, шпионаж в пользу Польши. Срок наказания — 10 лет принудительных работ на Соловецких островах в Белом море (“Соловки”). Из них Олехнович отсидел 6 лет и 8 месяцев. Его обменяли на арестованного в Польше коммуниста Бронислава Тарашкевича, известного филолога. Олехнович возвращался через те же Столбцы в Вильнюс 6 сентября 1933 г.: «У той самы вечар сядзеў я ўжо ў гасподзе ў Стоўпцах i спажываў мясную вячэру. Еў праўдзiвы валовы бiфштэкс. 3 цыбуляй! 3 бульбай! Зь белым хлебам! Дык ня дзiва, што пасьля даўгагадовае галадоўлi сьнiлiся мне ўначы — бальшавiкi».
В книге Франтишка Олехновича «У капцюрох ГПУ» содержится 47.700 слов. Это чуть больше лермонтовского «Героя нашего времени» (42.000 слов), но меньше тургеневских «Отцов и детей» (56.000 слов). Олехнович записал книгу в виде небольших заметок и очерков — их 117, они следуют друг за другом хронологически. Он над ней работал на свободе в Вильнюсе — и зафиксировал свой опыт всего за один год: уже в 1934 г. книга была готова к изданию на белорусском языке. Но быстро издать не получилось. В 1935 г. вышли издания по-польски (Вильнюс) и по-русски (Париж) и лишь в 1937 г. — по-белорусски (Вильнюс). Также в 1937 г. книга вышла по-португальски (Рио-де-Жанейро) и по-украински (Львов), в 1938 г. — по-итальянски (Флоренция). Я не смог найти информацию о том, есть ли перевод данной книги на английский, немецкий, французский или испанский языки. Хотя это, насколько можно судить, первое подробное описание очевидцем кошмаров советских концлагерей.
ВАЖНЫЕ ЦИТАТЫ ИЗ КНИГИ
Впечатления от книги сопоставимы с впечатлениями от трёхтомной книги воспоминаний Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» (1967). Вообще, было ощущение, что советская власть под копирку применяла способы работы с так называемыми контрреволюционерами и в 1920-х, и в 1930-х, и в 1940-х гг. Например, в камеру подсаживают доносчика: он тоже заключённый, втирается в доверие к новому заключённому, выпытывает информацию и доносит её следователям, надеясь, что к нему проявят благосклонность или спасут от расстрела. Есть и разница. Примерно с 1930-х гг. ГПУ стало применять больше физических пыток. В 1927 г., когда арестовывали Олехновича, такого беспредела, по его же словам, было поменьше:
У першыя гады пасьля майго арышту фiзычнага прымусу пры допытах ня было. Бiлi адно толькi на пагранiчных пастанях ГПУ. Цяпер гэта робiцца пры допытах даволi часта — нават у Маскве. Ведама, да кажнага вязьня розны бывае падыход. Адных стараюцца прымусiць да падпiсаньня вымаганых паказаньняў бiцьцём, другiх — толькi пужаньнем. Часта добрыя вынiкi дае спосаб, называны “канвэерам”. Iснасьць яго — у тым, што вязьня пазбаўляюць магчымасьцi спаць. […] Гэткiя допыты трываюць часам ажно сем дзён i нават даўжэй — у залежнасьцi ад нэрвовае сыстэмы вязьня. Калi вязень засынае, мучыцелi аблiваюць яго сьцюдзёнай вадой або бразгаюць яму нечым над вухам. (заметка «Канвэер»)
Ту же Евгению Гинзбург уже морили бессонницами, выбивая из неё показания в 1937 г. (см. ч.1 гл. 17 «На конвейере» в её воспоминаниях). У Олехновича, например, на первых допросах и обвинениях пытка была моральная: ГПУ-шник якобы невзначай оставил на столе пистолет и вышел из кабинета по зову коллеги:
Мой сьледчы сарваўся з крэсла й пабег у другi пакой, пакiдаючы свой наган на стале. […] Мой пагляд затрымаўся на нагане, што ляжаў на стале. Навошта гэтая камэдыя? Быццам я паверу, што ён, забыўшыся, пакiнуў пры мне зброю! Дзiцё зразумее, што нiводнай кулi там нямашака. Надта няхiтры фокус-покус. Я адвярнуў твар у другi бок, каб нават не глядзець на пакiненую “пакусу”. (заметка «Першыя допыты»)
В книге нет длинных рассуждений или описаний природы. Когда они есть, они подчёркивают контраст между ужасом реальности каторги и безудержной надеждой на свободу. Так, Олехнович пишет:
«Што вясны, калi мора стаiць яшчэ скаванае лёдам, прылятаюць першыя зьвястуны вясны — кiгаўкi (чайкi) i сваiм дзiкiм крыкам напаўняюць паветра. Што вясны, калi цёплы подзьмух Гольфштрому пачынае кiдаць морскiя хвалi на лёд, якi залягае навакол нашага абтоку, мацней пачынаюць бiцца сэрцы людзкiя. Але веснавыя надзеi манлiвыя, i новы навiгацыйны год ня прыносiць нiчога лепшага. (очерк «Весна»)
Когда рассуждения есть, они цепляют своей краткостью, они проникают в глубину человеческой души. Вот Олехнович описывает почти что чеховского толстого/тонкого — подобострастность, заискивание, угодливость — в надежде на облегчение страданий на каторге:
Бо на Салоўках заведзеная такая сыстэма, што кажны, хто меў нейкую ўладу, прыгнятаў тых, хто яму падлягаў: дзесятнiк бязьлiтасна прыганяў звычайнага работнiка, кiраўнiк прадпрыёмства быў пострахам для ўсiх нiжэйшых працаўнiкоў. Кажны стараўся выслужыцца, падлабунiцца начальству, дастаць нейкую палёгку — цi то дазвол жыць у васобнай каморцы пры прадпрыёмстве замiж агульнай, поўнай блышыцаў роты, цi дазвол купляць якiя-небудзь прадукты, цi — i гэта было найважней! — трапiць у сьпiс тых, якiм зьмяншалi час адбываньня кары. (заметка «Новыя абставiны жыцьця»)
Олехнович не раз кому-то давал свой сахар или другие продукты ради блата и протекции. Каждый хочет выжить в лагере: не попасть в карцер, получить у врача лишний больничный, попасть в тёплое помещение.
Интересно то, что Олехнович учился с Феликсом Дзержинским в одной гимназии в Вильнюсе, хотя лично и не был знаком с ним:
Дзяржынскi быў старэйшы за яго на тры клясы. Ня былi знаёмыя, але Попутчiк [сам Олехнович] добра ведаў свайго старэйшага калегу з твару. Дзяржынскi, ужо кiнуўшы гiмназiю, быў карэпэтытарам у сваякоў Попутчiка. Гэта было ў маёнтку Борце, недалёка ад Вiльнi. Аднаго разу карэпэтытар прапаў бяз сьледу, пакiдаючы ў сваiм пакоi толькi адну валiзку [чемоданчик]. Калi, не дачакаўшыся павароту вучыцеля, гаспадары зазiрнулi ў валiзку, знайшлi там кучы нелегальнае лiтаратуры. Перапалох у доме быў яшчэ вялiкшы, калi праз пару дзён зьявiлася ў Борце палiцыя, шукаючы Фэлiкса Дзяржынскага. (заметка «Першы раз у ГПУ»)
Дзержинский — фигура одиозная, но в Беларуси государственно почитаемая. В Столбцах на автотрассе стоит гигантская каменная голова Дзержинского. В Налибокской пуще, недалеко от Столбцов, есть музей-усадьба «Дзержиново», где родился и провёл детские годы Железный Феликс. Он ребёнком мечтал стать католическим священником и молился усерднее остальных деток, а вырос вполне себе нормальным кровавым революционером. Его называли «святой убийца», ведь он воистину был главным советским инквизитором. Сам о себе он говорил: «…я кровавый пёс революции, прикованный к ней цепью» (Zofia Dzierżyńska, Lata wielkich bojów: wspomnienia, Książka i Wiedza, Warszawa, 1969; цит. по: Сильвия Фролов, «Дзержинский. Любовь и революция», АСТ, 2017, гл. 28 “Я сам. Смерть”). Но оставим душу Феликса в покое.
Очень точно и современно увидел Олехнович тех, кого СССР называет врагами:
Ня ведаю, цi знойдзеш на вялiзарнай тэрыторыi Савецкага Саюзу хаця адзiн куток, дзе-б пасьля забойства [у Варшаве савецкага паўпрэда Пятра] Войкава “мстящая рука пролетариата” не расправiлася са сваймi “клясавымi ворагамi”, кiдаючы iх у вастрогi, высылаючы ў паўночныя тайгi, расстрэльваючы. Хто быў гэтым ворагам? Кожны, хто калiсьцi нешта меў — цi то дом, цi нейкае прадпрыёмства, хто працаваў перад рэвалюцыяй у колiшнiх урадавых установах, кожны, хто хацеў жыць iндывiдуальным жыцьцём, ухiляючыся ад савецкай сучаснасьцi, кожны, хто, стоячы ў чарзе перад савецкiм каапэратывам, каб купiць на картачку крыху нейкiх прадуктаў, меў адвагу заскрыгатаць зубамi, — кожны квалiфiкаваўся, як вораг савецкага ладу. (очерк «Неспадзяваныя падзеi»)
В странах с авторитарным режимом всегда ищут врага — и внутреннего, и внешнего. В СССР надо было активно строить социализм, которому всегда мешает идейный враг. И это справедливо вообще для любого коммунистического режима: СССР, Северная Корея, ГДР, Куба, Венесуэла, Зимбабве. Прекратится поиск врагов тогда, когда вырастет поколение, никогда не знавшее свободы. Ведь так называемые контрреволюционеры уже бывали на Западе, могут сравнить, где лучше, их не перевоспитать:
Толькi собская моладзь, моладзь, якая ўзрасла пасьля рэвалюцыi, моладзь, якая ня можа сабе ўявiць, што недзе можна купляць хлеба колькi хочаш, бяз картак i чаргi — толькi гэткая моладзь мае цану ў “сацыялiстычным гаспадарасьцьве”. (очерк «Спозненыя жалi»)
Строительство социализма всегда должно быть делом жертвенным, где работать надо не покладая рук:
Увесь Саюз Савецкiх Рэспублiк жыве пад знакам “соцсоревнования” i “ударничества”. (Пазьней — пад знакам “стаханаўшчыны”.) Гэтак, мабыць, працуюць i агенты ГПУ — установы, якую бальшавiкi называюць гордым iмём “меч рэвалюцыi”. Працуюць навыперадкi, хто зь iх больш разгледзiць справаў, хто будзе мець на сваiм сумленьнi больш ахвяраў. Каб толькi балей, каб стражэй, каб бязьлiтасьней дабiваць “клясавага ворага”. Лiтасьць — гэта нядобрая рыса, гэта загана, буржуазная спадчына, iнтэлiгенцкая мяккацеласьць. На аднэй з галоўных вулiцаў Масквы (Лубянка) у доме № 2 кiпiць работа ўдзень i ўначы. Аўтамабiлi прыяжджаюць i ад’яжджаюць. У гаражы стаяць заўсёды машыны з заведзенымi маторамi. (очерк «Меч рэвалюцыi»)
Как тонко иронизирует автор: соревнования идут не только на производстве, но и в борьбе с врагами. Тот, кто больше отыщет и обезвредит «отрицательных элементов» общества, которые мешают прогрессу, тот будет молодец, будет ближе к настоящему социализму. Но какой ценой? Какими стимулами? Между 1918 и 1956 гг. приведённые в исполнение смертные приговоры оборвали жизни почти 800.000 человек. Во время одного только голода 1932–33 гг. погибло около 6 миллионов человек. В ГУЛАГе погибло примерно 1,7 миллионов человек за тридцать лет.
Правила и наказания не имели никакой связи со здравым смыслом. Так, Олехновича посадили на две недели в карцер за то, что лично попросил соседа по нарам починить ботинки. Нелегально, ибо по протоколу надо было просить о ремонте через коменданта роты. Карцер — это сидеть без света (стоять нельзя), спать на полу, выживать в жутком холоде, получать меньший паёк еды. Нормативы работы дикие: рубить лес и готовить дрова. Если не вложиться в норматив, то не получишь еды или будешь полчаса стоять голым на морозе. А назавтра каторга продолжается, нормативы те же. У людей сдавали нервы. Некоторые люди в отчаянии отрубали себе пальцы или кисти левой руки, чтобы не работать («саморубы»), но вскоре умирали от заражения крови. У кого-то были галлюцинации. Например, описывает Олехнович, одному бывшему генералу мерещилось, что он видит, как его кухарка печёт блины или как около забора стоит тарелка с борщом. Расстрелы или мёртвые тела не вызывали никаких эмоций. Олехнович делает вывод:
Жывучы ўсьцяж у небясьпецы, нiстожаныя масава хваробамi, заслабелыя ад голаду, маючы перад сабой пагрозу расстрэлу, салавецкiя вязьнi звыклi мала цанiць чалавечае жыцьцё. Душа ў iх зачарсьцьвела, непадзельна запанаваў эгаiзм, загубiлiся ўсе лепшыя чалавечыя пачуцьцi — лiтасьць, спагадлiвасьць. (заметка «Паморы»)
Политзаключённые отбывали срок вместе с настоящими преступниками, которые безбожно обкрадывали таких же заключённых:
3 жахам успамiнаю час свайго бытаваньня на абтоку [острове] Мяч. Адзiн сярод чужых людзей, пераважна крымiнальных тыпаў, якiя мяне абкрадалi бязьлiтасна. Порце, адзежа, папяросы, сала, кубак, мiска — усё кралi. Бывала, затрымаюць мяне ў сенцах i зь нявiнным выглядам просяць прачытаць нейкi лiст. Чытаю. I пакуль я разьбiраю нявыразныя каракулькi лiста, яны спрытна абчышчаюць мае кiшэнi. (заметка «Выезд на Салоўкi»)
В его лагере женщин было в четыре-пять раз меньше, чем мужчин. Повышенный спрос рождает предложение — экономику не обмануть. Бытовала проституция с непременно сопутствующими венерическими заболеваниями. За небольшую плату нужному человеку можно было удовлетворить желания в подсобках или закутках. Имелось и более галантное ухажёрство:
Жанкi, якiя не займалiся прастытуцыяй у шырэйшых межах, мелi па колькi каханкаў. Кажны зь iх нёс сваей любай што мог. Пекар краў хлеб у пякарнi, той, хто ня курыў, аддаваў свой паёк тытуну, кiраўнiк крамкi цiшком выносiў одэколён цi пару панчохаў, той — жменю цукру, якi прызапасiў iз пайку, а iншы дзялiўся прысланай ад жонкi з волi пасылкай. (очерк «Жанчыны на Салоўках»)
Единственная отрада каторжника — письма от близких, книги в библиотеке и простая человеческая надежда. Надежда настолько сильна, что, пишет Олехнович, за шесть с половиной лет лагерей он знал лишь трёх человек, которые закончили жизнь самоубийством:
Найстрашнэйшае, найбольш жудаснае жыцьцё мае шчэ свае прывабнасьцi. Найгоршае жыцьцё — лепш за сьмерць. Бо тут заўсёды ёсьць яшчэ нейкая надзея, а там — надзеi ўжо няма. Усё скончана. Ужо ня вызвалiшся. I жывуць гэтак людзi надзеяй, часта дзiцячай, манлiвай, якая ўжо неаднокраць ашуквала iх — вераць у вызваленьне. (заметка «Манлiвыя спадзяваньнi»)
Иногда эти надежды ставятся даже на земную основу, из рубрики смотрим фильм «Секрет». Вера в то, что мысль материальна, конечно, стара как мир, но именно для Олехновича она была спасительной. Он страстно желал свободы, не сдавался:
Будзем стаяць на матэрыялiстычным гледзiшчы. Бязь нiякае мiстыкi. Думка мая, скажам, ёсьць нешта матэрыяльнае. Я шлю яе ў прастор. Яна ляцiць на хвалях этэру цi на нейкiх iншых, няведамых… Усё роўна, гэта няважна! У думках сваiх заўсёды — стаючы ў чарзе, iдучы на работу, лёгшы на нары — заўсёды я паўтараю адно: “я хачу быць на волi!” I думка мая ляцiць у прасторы, шнуруе, перасякаецца зь iншымi i… раз адзiн, можа, штырхнецца з думкай, якая можа мець уплыў на мой лёс… I робiцца тады гэткi “court schluss…” нешта трашчыць, ламаецца, робiцца нейкi неспадзяваны пераварот у маiм лёсе. (очерк «На гiтары граю»)
Сбивает с толку в лагерях неизвестность. Олехнович пишет о том, как в любую минуту придут и заберут в никуда, не скажут зачем или что происходит. Ты не знаешь до последнего, выстрелят ли тебе вдруг в голову или отошлют в более страшный лагерь. Вот так его вывезли через шесть с половиной лет из Соловков без объяснения причин, продержали в неведении два месяца в Бутырках (Москва). И резко в один день посадили в отдельную камеру, накормили, сказали, что его будут обменивать на человека, задержанного в Польше: «Ад непамернасьцi шчасьця дыханьне сьперлася ў мяне ў грудзёх. У ваччу ўсё закружылася. Я абапёрся аб сьцяну, каб ня страцiць раўнавагi. Нэрвовая сударга сьцiснула мяне за горла» (заметка «Неспадзяванкi»).
Его меняли на Бронислава Тарашкевича:
Тарашкевiч iшоў, гледзячы на мяне зь ня выразнай усьмешкай на твары. Гэтулькi гадоў ня бачыўшы, з зацiкаўленьнем углядаўся я на гэтага чалавека, якi, хоць у добрай веры, усё-ж гэтулькi зламаў чалавечых жыцьцяў, кiруючы вочы сваiх землякоў на мiраж за межавымi слупамi… Цырымонiя абмену. Адданьне чэсьцi, паклон капялюшом, сьцiсканьне рук, падпiсаньне акту абмену. I мы, калiшнiя прыяцелi, а цяпер — чужыя сабе людзi, шляхi якiх разыходзяцца ў процiлежныя бакi, падалi сабе рукi. Звычайныя вастрожныя камплiмэнты: “Добра выглядаеш”. — “Ты таксама”. — “Дзякуй, але сумляваюся”. […] Ён iз вастрогу пойдзе туды, дзе ўвесь вялiзарны край — гэта адзiн вялiкi вастрог, дзе думка чалавечая сьцiсьненая ў вабцугох савецкага абсурду, дзе ня толькi дзеяць i гаварыць, але й думаць i дыхаць трэба паводле аднаго, для ўсiх абавязковага шаблёну. Ён пойдзе ў край белага нявольнiцтва, голаду, нэндзы, людаедзтва, а я — кiруюся на Захад, да “капiталiстычных” гаспадарстваў, дзе буду прынамсi спаць спакойна, ведаючы, што ўначы госьцi з ГПУ не пастукаюцца да мае гасподы. (очерк «Абмен»)
Для меня книга Олехновича была кошмаром наяву. Иногда на физическом уровне у меня сводило низ живота — то ли подсознательный страх перед злом, то ли перенесённое в другое столетие сочувствие. Я никогда в детстве не понимал фразы «от тюрьмы и от сумы не зарекайся». Наверное, только когда по-взрослому понял, что есть политические репрессии, что государство может отобрать всё, вне зависимости от того, есть состав преступления или нету, тогда прояснился высший смысл этого горького наставления. Олехнович называл ГПУ «шчупнямi страшэннага палiпа», которые растут и расползаются всюду. Для него главным злом был большевизм. Но тогда в 1920-е гг. Европа ещё не знала, что не только большевизм поставил преступления против человечности на государственный поток. Сто лет опыта коммунизма — и теперь мы знаем, что он не работает. Я как-то насчитал 24 или 26 стран, в которых коммунизм в той или иной форме строил рай на земле, и везде была (и кое-где есть) катастрофа с человеческими жертвами. Коммунизм не знает, как именно построить рай, у него нету плана, нету проверенных методов, нету ответственности за неудачу. Он лишь может критиковать, ныть, искать и находить врагов, отбирать, перераспределять, обвинять всех вокруг в смертных грехах.
Но коммунизм (и социализм) никуда не годится, когда надо создавать капитал, мудро использовать ограниченные ресурсы, творить новое. Коммунизму нужно большое государство и бюрократический аппарат, чтобы кроваво воплощать свои утопические видения в жизнь — сами видения не материализуются. Но чем больше, и больше, и больше государство, тем меньше, и меньше, и меньше человек. Левые политические силы (к которым коммунизм относится) разрушают всё, к чему прикасаются: свобода слова, здравоохранение, журналистика, спорт, экономика, искусство, право, стендап-комедия, образование. Список всё время пополняется. Нет исключений. Всё, до чего дотрагивается коммунизм, рушится. И Олехнович мог это видеть своими глазами: ранний государственный коммунизм в БССР разрушал белорусскую культуру и язык, подавлял свободу слова и мысли, превращал театр в идеологический рупор компартии, оставлял в газетах только угодную большевикам точку зрения, лишал людей нормальной еды и одежды.
Олехнович был трижды женат. На свободе он занимался литературой и политической деятельностью. Его убили двумя выстрелами из пистолета в его же квартире в Вильнюсе в 1944 г. Ему было 60 лет.
Берегите себя и своих близких.